Мёртвая смерть/Сын бегает
Это мой сын, он тут бегает — сон, приснившийся Константину Крылову 29 июня 2009 года.
Текст
Под утро приснился короткий и очень чёткий сон. Кажется, на еврейскую тему — но, впрочем, не уверен.
Итак, во сне я стоял внутри сквозной арки, проходящей через старый дом. В стене арки имелась немытая витрина букинистического магазина. Там лежали пыльные советские книжки: томики Тендрякова, голубенький Есенин с берёзками, в углу — здоровенные кирпичи каких-то альбомов, посвящённых, судя по узорчикам на корешках, народным промыслам.
Во сне я знал, что арку эту я вижу не в первый раз, и даже вроде бы однажды искал вход в этот самый магазин, но не нашёл, да не очень-то и надо было.
Я не понимал, что я делаю в проходе у витрины: не было даже мысли, что кого-то жду. Я просто стоял и подпирал стенку, как итальянец в старом фильме. Мне было скучно, но уйти я не мог — точнее, не приходило в голову.
Время от времени через арку шли какие-то люди. Промелькнула стайка молодёжи, проволочилась старушка, потом ломанула толпа, так что мне пришлось буквально прижаться к этой самой витрине.
Когда толпа схлынула, возле меня остался — да, слово применимо, именно что остался, — странного вида молодой человек.
Был он высоким — выше меня на голову — и тощим. Несмотря на жару, он был одет в костюм-тройку, правда, без галстука. Тонкие руки, очень белая кожа. И лицо. Совершенно не помню его черт, а вот выражение впечаталось в память: это было сочетание дикого высокомерия, порочности и какой-то нечеловеческой, извините за такое слово, тоски. Такие щщи могли бы быть у эстета-педофила, занесённого какими-то ветрами в Антарктиду, детную разве что пингвинятками.
— Интересуетесь? — спросил он, показывая на витрину.
Голос у него был под стать физиономии — «пронзительный и фальшивый» (с), и чрезвычайно презрительный.
Я ответил что-то вроде «ну как бы не то чтоб очень, а так».
— Это всё еврейские книги, — сказал молодой человек, слегка подкартавливая и интересничая интонацией, — с виду русские, а внутри еврейские. Я сейчас покажу…
В руке у него возник крохотный серебристый ключик с круглой головкой, как от почтового ящика. Им он открыл крохотную замочную скважину внизу витрины — раньше я её не замечал — и поднял раму.
— Смотрите, смотрите, — он гадко ухмыльнулся, как будто рассказывал очень неприличный анекдот, — обложечки-то ваши, а буквочки-то наши.
Я потянулся к толстым альбомам, разукрашенных народными орнаментами, достал один, открыл. Там были строчки, набранные чёрными еврейскими буквами, почему-то разного размера, с текстовыми же врезками посередине страницы.
— Вы всё думаете, это ваше, а это всё наше, — продолжал молчел, показывая вглубь витрины. — Вон там лежит переписка, диссидентская, когда придёт время — опубликуем, — и в самом деле, за томами лежали почтовые конверты, советские, «аэрофлот», набитые какими-то письмами и открытками.
— Тут архивы, наши архивы, — продолжал молчел, не скрывая пренебрежения ко мне и моему жалкому копошению в бумажках, — вы-то, дурачки, думаете, что это ваше, а внутри всегда всё наше, что внутри, то и наше…
Дальше он принялся демонстрировать книжечку за книжечкой, сопровождая всё это креативами на тему глупых «вас» и умных «нас». Рожа при этом у него была такая, как будто он несёт унылую чушь, сам это знает, презирает собеседника за то, что тот слушает, себя — за то, что говорит, но ему это зачем-то надо.
Народ, между тем, всё шёл и шёл мимо, не обращая на нас никакого внимания. Но после очередной порции люда около витрины остался ещё один человек, на сей раз — дедок.
Был он низенький, ниже меня, в чёрной шляпе и с густой бородищей, которая росла, казалось, прямо из-под шляпы. Было ясно, что он еврей, хотя ничего «чисто еврейского», кроме шляпы и бороды, в нём не было. Лицо как лицо.
И ещё. От дедка веяло ХОЛОДОМ. Ну тем самым, мятным холодком по позвоночнику, который прокатывает, когда чуешь рядом с собой что-то по-настоящему иноприродное.
— Извините нас, пожалуйста, — очень вежливо обратился он ко мне. — Это мой сын, — на сей раз голос был извиняющимся, ему и в самом деле было неловко, не передо мной, а «за ситуацию», что-ли, — он тут бегает.
— Папа, не лезь в мои дела, я тебе говорил, — начал молчел, и тут я вдруг понял, что на самом-то деле ему нужен был этот дедок, что ему отчаянно нужно с ним поговорить, сказать ему что-то неприятное, причём не в первый раз, а в какой-то сотый, и что он открыл витрину и плёл мне всю эту ерунду про евреев только затем, чтобы что-нибудь да нарушить, и чтобы отец увидел это и пришёл. А я в ихних делах совершенно ни при чём, вообще — просто подвернулся ненароком.
— Ладно, — сказал дедок, — извинись, проводи (это было про меня), и потом я тебя послушаю.
— Папа, это мои дела, ты не должен, — всё с тем же высокомерным отчаянием начал молчел, явно собираясь произнести какую-то домашнюю заготовку.
— Извините, — ещё раз сказал дед, таким тоном, каким извиняются перед случайным и ненужным свидетелем семейной сцены. Посмотрел на меня в упор — и я проснулся.
) работать надо, а я сижу и записываю хрень, текст ещё и не даётся (