Интервью с писателем

Материал из HARITONOV
Перейти к: навигация, поиск

Интервью с писателем - случайно уцелевший фрагмент Второго Тома "Золотого Ключа".

Происхождение

Автор не припоминает, к чему и зачем был написан этот текст. Вероятнее всего, он связан с темой Азора - героя, вполне раскрывающегося только в Третьей Части романа.

Текст

– Прежде чем начнём, я хочу предупредить: с моей точки зрения, интервью — это скорее литературный жанр, нежели журналистика как таковая…

Он выделил голосом слово «литературный», придав ему вес, и с удовольствием отметил, как прозвучало в его речи книжное «нежели».

– А потому я полагаю, что интервьюируемому — мне, например, — позволено всё, что позволено любому писателю, даже второсортному сочинителю женских романов. В том числе — интересничанье, умолчание, выдумки, явные и скрытые противоречия, прямая ложь, сокрытие и искажение немногих известных ему фактов и самоуверенная болтовня о множестве неизвестных. Единственное непозволительное — скука. Поэтому, кстати, ложь должна быть дозируема. Нет ничего банальнее разоблачения лжеца. Но она всё-таки должна присутствовать, потому что люди любят банальности, узнаваемые ходы, а разоблачение лжеца — узнаваемый ход. Это как обрывок знакомой мелодии, любимой в детстве. Скажем, «Yesterday»… Вы любили в молодости «Битлз»? — он повернулся к репортёру с тем выражением лица, с каким обращаются к толпе — когда ответом считается молчание или крик, но не слова. – Я — он сделал паузу — нет, не любил. (Ещё одна пауза, на один вдох). – Сейчас я солгал. (Ещё пауза, на остатках выдоха). Да, сейчас я играю в дурацкую игру интеллектуалов — угадать, какая из двух последних фраз истинна. Первая, про «Битлз», или вторая, про ложь. Но правда состоит в том, что я — так уж получилось — вырос в семье, где слушать нечто подобное было не принято. У нас слушали Грига… Поэтому я не мог любить или не любить Пола Маккарти или как его там… У меня не было такого выбора. А теперь, — на этот раз взгляд был направлен на репортёра, лично, глаза в глаза — я хочу подрастрясти вашу копилочку вопросов. У вас было что-нибудь вроде «в чём вы видите главную тему своего творчества?» Было?

– Н-ну… допустим, — репортёр сделал вид, что смущён.

– Хорошо, если было. Люблю классические вопросы, бестолковые и плохо сформулированные. Они создают фон, на котором можно, так сказать… самовыражаться, — он сделал вид, что ему неудобно произносить это слово. — Но насчёт темы творчества у меня есть ответ, вполне чёткий. Вот есть человек, который любит «Битлз». И есть человек, который не любит «Битлз». Но они оба, как правило, забывают о третьем человеке, который ничего не знает про «Битлз». Меня интересует этот третий человек, которым так интересовался Аристотель. Если бы я хотел подобрать название к своему сборнику — вы знаете, я называю все сборники своим именем, никогда иначе, но если хотел бы, то я бы его назвал… Понимаете? — он сделал репортёру знак глазами: «скажи «нет». – Не совсем, — понял репортёр.

– Третий человек, конечно. Видите ли, есть такая тема: всякая литература — это история о выборе. Как человек выбирает то или иное. Или отказывается от выбора. Или не замечает выбора. Или у него нет выбора, а он хотел бы его иметь. Выбор, тема выбора, — она настолько завораживает, что мы не видим ничего вокруг. В частности, того, что мы выбираем из очень ограниченного числа вещей. И не видим пространства вокруг.

– То есть в своих произведениях вы хотите показать это пространство? — репортёр счёл, что настал его черёд поумничать.

– Нет, не хочу, — литератор сыграл лицом «нет, парень, ещё не пора, это пока не твоё шоу», — я даже не думаю, что его можно показать. Я просто стараюсь иметь его в виду. Как том в моём старом рассказе. О профессиональных боксёрах. Когда они сходятся в последнем поединке, всё по-честному, на кону чемпионский титул, зрители, адреналин… Поединок. Выбор в руках богов, пусть лавры достанутся сильнейшему. И вот посредине четвёртого раунда одному из них вдруг передают из зала сотовый телефон. Он слушает, говорит разбитыми губами «я перезвоню» и убегает с ринга звонить по телефону. И второй не зная, что делать, бросается за ним… ну, вы помните, чем там всё кончилось. – Кстати, почему вы никогда не даёте названий своим произведениям? — журналист попытался вывернуться.

– Я мог бы ответить по-разному. Например, потому, что лучшие книги называются по первым строчкам. «Брешит», например. «Вначале сотворил». У христиан эта книга называется «Бытие» — но, по-моему, это снижение… Но я скажу правду. Мне просто не удаются названия. А если что-то не удаётся сделать хорошо, лучше этого не делать. Вот вам не удалось вспомнить тот рассказ про боксёров, так ведь?

– Я читал очень много вашего, но этого текста я не помню, — признался журналист.

– А вы честный человек. Я этот рассказ и не писал. Но вы могли бы напрячь воображение и додумать сюжет до конца. В конце концов, воображение — это попытка вспомнить то, чего вспомнить нельзя. Анамнезис у Платона — это ведь о забытом до рождения, то есть до бытия. Воображение позволяет вспомнить то, чего с нами не было. Это штука похлеще вечной жизни, вы не находите? Если же мыслить материалистически, то воображение появилось как переразвитие некоторых функций долговременной памяти. Поскольку информация при хранении портится, необходима постоянная достройка, реконструкция данных. Мы заполняем лакуны и пробелы, понимаете? Например, вы очень смутно помните руку любимой девушки, которую она вам так ловко просовывала под брючный ремень. Но вы знаете, что на руке у неё пять пальцев. Это позволяет достроить картинку до целого, разглядеть каждый из этих сладких пальчиков, хотя вам помогает не память, а фантазия. Но можно специально тренировать это умение заполнять пробелы: сначала придумать пробел, а потом его заполнять. Стивен Кинг… — опять игра лицом и голосом: «да, я читаю Стивена Кинга, я знаком с трешевой литературой, но читаю её совсем из иных соображений, чем её обычные читатели, и нахожу в ней иное, со справками обращайтесь к Борхесу». — Так вот, Стивен Кинг сравнивает написание книги с выкапыванием окаменелости. Он гений, но здесь он неправ. Мы копаем ямку. Пустоту. И заполняем её словами. Как собака роет себе ямку, а потом зарывает там кости. Или сорока, которая тащит всё блестящее. Литератор — это такая сорока-землеройка, которая таскает блестящие словечки и закапывает их в своих книжки.

Он достал сигару с обрезанным кончиком. Прикуривая, он в очередной раз подумал, что надо бы приучить себя держать эту штуку в углу рта.

– Это и есть моё занятие. Но я помню о том, что пробел небесконечен. У него есть края, которых мы не видим. Мы сидим в ямах, заполненных туманом воображения, хотя это всего лишь платоновские пещеры. Платон только не говорил, что мы вырыли их себе сами. Наверное, чтобы не выбирать между неуютным простором и давящей теснотой. Мы хотим видеть бескрайние просторы — но при этом сидеть в хорошо охраняемой клетке. Сейчас мы этого почти достигли.

– Вы имеете в виду наше общество? — журналист едва заметно зевнул: начались знакомые куртинки социальной критики.

– Имею в виду человеческое существование как таковое… ну там, я не знаю, почитайте старых экзистенциалистов, что-нибудь впишите сюда, это подойдёт. И ещё добавьте, что я пишу об отсутствующей реальности. О чём нельзя говорить, о том всё же не следует молчать. Поэтому мы молчим, ибо cum tacent, clamant. Здесь вы можете проявить эрудицию. Это цитата из Цицерона, первая речь против Катилины. Переводится так: «тем, что они молчат, они кричат». В сочетании с Витгенштейном звучит неплохо, а? Ещё раз: Цицерон, восьмая книга, двадцать первый параграф… или как его там. В общем, стандартная пагинация. Записывается так: восемь римскими цифрами, двадцать один арабскими. Запомнили? Лучше запишите… Вас интересуют какие-нибудь подробности моей личной жизни, что-нибудь человеческое? Корреспондент растерянно пожал плечами.

– Значит, интересуетесь. Будем считать, что это вам интересно, потому что это интересное предположение. Записывайте. Только факты. Я слегка заикаюсь, поэтому стал писателем: предпочёл букву звуку. Когда я начал рассказ словами «В белой мгле, за кустами орешника…», я перестал заикаться. Я никогда не писал такой идиотской фразы, и уж тем более не начал бы с неё рассказ. Я не люблю собак. В первый раз я поцеловался с троюродным братом. Я говорил «люблю тебя» только одному мужчине, зато повторяю это каждой женщине. Я не люблю фотографироваться. На самой лучшей моей фотографии мне четыре месяца. Несколько позже я ловил петуха мышеловкой, чтобы выяснить, может ли у него сломаться клюв. Я этого так до сих пор и не узнал. У меня есть фригидная кошка. Мне неинтересно жить. Всё сказанное — ложь. До свидания.

Репортёр замялся.

– У вас был такой рассказ. «В белой мгле, за кустами орешника», — наконец, сказал он. – Правильно. Я же говорю, что всё это было ложью. В том числе и высказывание о том, что я не писал подобной фразы и не начинал с неё рассказа.

– И вы перестали заикаться после этой фразы? — осмелел репортёр.

– Нет. Я же сказал: всё это было ложью. В том числе и про заикание. У меня всегда была очень чистая речь. Я начал говорить в два года. Первое сказанное мной слово было «муха». По крайней мере, так мне сказала мама. Она любила Набокова. В романе «Дар» - переведённом автором довольно небрежно, рекомендую русский оригинал – есть сцена: Александр Яковлевич Чернышевский, эпизодический герой, умирая, думает о своём сыне-самоубийце, Яшеньке: «Его первое слово было: муха. И сразу потом - звонок из полиции: опознать тело». Сильное место, я хотел бы написать эти две фразы. Поэтому я решил, что муха прилетела в мамину память из книжки. Я даже увлёкся мухами – разумеется, не настоящими, а литературными. До сих пор помню статью Барбары Лённквист, «Муха у Толстого и Хлебникова», там в примечании есть тонкое противопоставление мухи и пчелы, которое я обыграл в «белой мгле за кустами орешника». А потом я узнал, что у русских детей первое слово довольно часто – именно «муха», а не «мама». М-у-х-а.

- Почему вы вообще

Внешние ссылки